Он снова негромко и ненадолго засмеялся. Но стоило ему засмеяться, и тогда невольно думалось, что его обычная сумрачность только - личина, а под нею зачем-то прячется жизнерадостный и очень простой, очень милый человек.
Смеялся он не часто, но помногу и - смеялся весь, встряхивая головою, закрыв глаза, притопывая ногами, хлопая руками по бёдрам, по коленям. Его смешила иногда самая простая шутка, неловкое движение, неправильно произнесённое слово, и вообще смех его был не требователен. Очень трудно было объединить этот молодой, даже почти детский смех с тяжёлым грузом страшного, что нёс в памяти своей этот человек.
Ему советовали:
- Вам бы, Иван Егоров, надобно писать об этом!
- Хочется, да не знаю, как взяться! - сказал он.- Даже - пробовал. Не выходит ничего. Дайте-ко мне книг!
Книг он брал много, больше всего беллетристику; читал придирчиво и очень тонко замечал ошибки авторов в описании быта.
- За плохим охотятся умело, - говорил он, и в этих словах чувствовался оттенок личной обиды.
Большинство людей, с которыми он столкнулся на Капри, знали деревню как дачники, судили о ней под углом испытанных ими бытовых неудобств и эстетических эмоций, которые вызывала в них природа деревни. Мужик, которого они более или менее знали, - это "дачевладелец", хозяин тех изб, в которых они снимали комнаты, к этому мужику они относились в лучшем случае снисходительно. А вообще мужик, в массе его, оценивался по старой народнической литературе, но умилительное их отношение к мужику было уже почти стёрто тревожной мыслью Глеба Успенского, мрачными рассказами Бунина и скептицизмом таких рассказов Чехова, как "Мужики", "В овраге", "Новая дача". Всё, что говорилось о мужике, можно было свести к такой оценке его: это - ненадёжная личность; в 1902 году он начал бунтовать и тотчас же встал на колени перед харьковским губернатором Оболенским; в 1905-1906 годах он разорял культурные "дворянские гнёзда", жёг библиотеки, отрезал хвосты живым лошадям, а - по Бунину - содрал кожу с живого быка и пустил его бегать по полям. Эта политически ненадёжная личность была в то же время страшной личностью. Иван Вольнов довольно быстро разобрался в смысле неласковых суждений о мужике. Как-то ночью, за бутылкой вина, вцепившись крепкими пальцами в жёсткие свои волосы, сердито глядя в стакан, он сказал:
- Осудили деревню без всякого снисхождения. Никаких обстоятельств, смягчающих грехи его, не найдено. Видно, что рады избавиться от обязанности думать о нём и что можно перенести свои симпатии на рабочего. А симпатии-то плутонические.
- Платонические?
- Знакомый мой, студент-филолог, Платона - Плутоном называл и всех философов - плутонами, а философию - плутней.
Чем больше он читал и слушал о деревне, о мужике, тем более ясно звучало в его речах чувство личной боли и обиды.
- Чтобы знать деревню, надобно родиться в ней, надобно - вместо материна молока жёваный хлебный мякиш из грязной тряпочки сосать, надобно в шесть лет от роду видеть, как мужик топчет ногами жену, а после того сидит в огороде над лужей, плачет, сморкается в неё и орёт, на смех соседям: "Иди, так твою и эдак, бей меня, я тебя бил, валяй ты меня!" А в небе жаворонки поют, так что и эстетике место оставлено. А то: муж да жена поставили гроб со своим трёхлетним дитёй на церковной паперти и сидят, ждут, когда поп церковь отопрёт. Март месяц, сиверко дует, снег идёт, на улице не то что собаки - воробья нет. Денег у них - шесть гривен без семишника, а поп требует рубль. И во всём селе ни единого сукина сына, кто бы сорок две копейки дал! А не дают, потому что в копейках этих нуждаются "умники", отец ребёнка - "забастовщик", мать - с кулаками не в ладах, грамотница, умная. Или: описывают имущество за недоимки, баба просит: "Позвольте в останний раз самовар согреть!" Разрешили: "Грей, и мы чаю попьём". Она вынесла самовар в сени, да обухом топора и порушила его, в комок смяла! Урядник командует мужу: "Дай ей трёпку, курве!" Муж - дал. Он бьёт, а его натравливают: "Так её!"
Иван был способен часами рассказывать о таких "картинках быта", и слушателю казалось, что этот орловский мужик торопится рассказать о своей жизни всё ужасное и горестное для того, чтоб другим, чужим, ничего не осталось, для того, чтоб перегнать их в изображении страшной жизни деревни, перегнать и лишить их права говорить и писать о том, что он знает лучше их.
- Вам надо писать, Иван Егорович!
- Да, надо бы! Только тут встречается вопрос: как быть с правдой? Всю её как будто стыдно писать, выходит сплошь вопль и жалоба, а - кому жаловаться? Ведь - некому! И - на донос похоже: вот, дескать, какие звери живут на земле! Ну, а если - звери, стало быть - ничего, дави их, это - не грех! Дави...
Вопрос об отношении к правде очень тревожил его и долго мешал ему взяться за работу литератора.
- С правдой я не в ладах, - говорил он, натужно усмехаясь и встряхивая тяжёлой головой. И повторил: - Стыдно писать про неё, и никак не могу понять чего-то... Ненавижу я её, как Клещ в "На дне", а иной раз, любуюсь ею, - кажется, что в ужасе её скрыта какая-то умная сила.
- Этого я у вас - не понимаю.
- Да я и сам не понимаю, - угрюмо сказал он и, помолчав, заговорил снова: - Вот - Бунин, ему - легко, не о своих пишет. Он вышивает золотом по чёрному, ну и - себе приятно и людям удовольствие. И - поучительно: читают люди - думают: "Вот какие черти-звери в Орловской губернии живут! Стоит ли о таких чертях заботиться?" - Иван Бунин был автором, который наиболее увлекал и волновал Вольнова.
- Золотое перо, - говорил он, вздыхая, и, смущаясь тем, что похвалил врага, он добавлял: